МОЙ ДОМ. МОЯ БРЕСТСКАЯ КРЕПОСТЬ
Очерк-исследование на фоне биографии
Сыновьям и внукам
посвящаю и завещаю
Владимир Юрьевич Борев
кандидат философских наук, кандидат искусствоведения
Масловка, май 2026
Дом — это не место. Дом — это чувство.
Народная мудрость
Его зарыли в шар земной,
А был он лишь солдат...
Сергей Орлов, 1944
I. Первый дом: архитектура чрева
Человек обретает свой первый дом ещё до того, как он появится на свет, — строго говоря, ещё до того, как он вообще осознает себя существом. В момент зачатия, когда сливаются две клетки и возникает новая жизнь, эта жизнь уже поселяется в жилище. Материнское чрево — вот первая обитель каждого из нас. И эта обитель, если вдуматься, является совершенной, эталонной моделью всех последующих человеческих жилищ, когда-либо возведённых на земле.
Что представляет собой этот дом? Прежде всего — абсолютную безопасность. Плод защищён многослойной стеной: кожа и мышечный корсет матери, стенка матки, амниотическая оболочка, околоплодные воды — природный амортизатор, гасящий любое внешнее сотрясение. Температура внутри стабильна: 36,6–37 градусов Цельсия — идеальный, никогда не дающий сбоя термостат. Современная пренатальная психология, сложившаяся как дисциплина к середине 1980-х годов (первый Международный конгресс состоялся в 1986 году в австрийском Бадгаштайне), подтверждает: именно ощущение безопасности, пережитое внутриутробно, формирует базовое доверие к миру, которое Эрик Эриксон назовёт basic trust — фундаментом всей человеческой психики.
Но чрево — не просто укрытие. Это полноценная инженерная система жизнеобеспечения, которой мог бы позавидовать конструктор любого современного «умного дома». Здесь присутствует централизованное питание: через пуповину и плаценту к плоду поступают кислород, глюкоза, аминокислоты, витамины. Здесь работает система выведения отходов: продукты метаболизма удаляются через ту же плаценту обратно в материнский кровоток — безупречная, бесшумная канализация. Здесь функционирует вентиляция: газообмен происходит непрерывно, двадцать четыре часа в сутки, без перебоев.
И — самое главное — здесь царит покой. Не мёртвая тишина, а живой, насыщенный покой: мерный стук материнского сердца (около 80 ударов в минуту — ритм, который потом будет успокаивать младенца в колыбели), приглушённый гул голосов, музыка внешнего мира, проникающая сквозь околоплодные воды. Кроме того, материнское чрево — это ещё и дом на колёсах: мать ходит, ездит, путешествует — и вместе с ней путешествует её нерождённый обитатель. Именно так, по модели материнского чрева, и будет строиться в дальнейшем любое жизненное пространство, которое человечество называет домом.
Будь то хижина номада, глинобитная мазанка, срубная изба, каменный замок или стеклянный небоскрёб — все фундаментальные принципы размещения человека в закрытом пространстве уже заложены от зачатия. Крыша — свод. Стены — оболочка. Тепло — метаболизм. Питание — кухня. Удаление — канализация. Вентиляция — окна. Покой — порог, отделяющий внутреннее от внешнего. Всё это мы впервые познали в утробе матери.
II. Пещера: Сикстинская капелла каменного века
За всю историю человеческой цивилизации люди придумали великое множество убежищ, которые постепенно превращались в дома, замки, дворцы, соборы, небоскрёбы. Но прежде всего — прежде любого архитектурного замысла — была, конечно, пещера. Естественное укрытие от дождя и непогоды, от ветра и палящего солнца, от чужих взглядов и хищнических устремлений как двуногих, так и четвероногих врагов. Пещера — первый после материнского чрева дом человека в историческом плане.
Человек не просто прятался в пещере — он принялся её обживать. Устраивал очаг — прообраз будущей печи. Устилал пол шкурами — прообраз будущего ковра. И начал рисовать. В 1879 году девятилетняя Мария, дочь археолога-любителя Марселино Санс де Саутуолы, подняла глаза к потолку пещеры Альтамира в Кантабрии и закричала: «Папа, смотри — быки!» Возраст росписей — около 15–18 тысяч лет. В 1940 году четверо французских подростков обнаружили пещеру Ласко в долине Везер — около 600 изображений, Зал Быков с фигурами до пяти метров в длину. Археолог Анри Брейль дал формулу: если Альтамира — столица пещерной живописи, то Ласко — её Версаль.
Человек украшал свой дом. Он превращал убежище в жилище, укрытие — в обитель. Постепенно, обустраивая пещеру, наполняя пространство шкурами и каменными орудиями, создавая очаг, из которого вырастет будущая печь, — человек научился понимать, что́ ему минимально необходимо для существования в тепле, безопасности, уюте и покое. Он научился формулировать принципы дома.
III. Отступление о методах приобретения жилья, или Человек сутяжный
Современный человек, в особенности городской, дом, как правило, не строит. Он дом покупает. Он дом наследует. Он дом получает — от государства, от работодателя, от родителей. Некоторые, впрочем, дом отсуживают.
Один мой не близкий, но при этом весьма недалёкий знакомый избрал именно этот метод расширения жизненного пространства. Методом сутяжничества, скопидомства и неустанного присутствия в судебных коридорах он годами расширяет свою жилую площадь. Он судится с бывшими жёнами. С бывшими тёщами. С соседями, знакомыми и полузнакомыми. Судится долго, монотонно, привлекая свидетелями — да — собственных малолетних детей. И выкручивает, высуживает, выжимает квадратные метры с настойчивостью, достойной лучшего применения.
Это тоже метод. Но в нашей работе он не будет никак оцениваться — кроме как негативный, патологический, извращенческий случай. Homo litigiosus — человек сутяжный — являет собой антипод домостроителя. Он не создаёт пространство, а перекраивает чужое; не возводит стены, а двигает их за счёт ближнего. Его «дом» — это не обитель покоя, а поле боя, где тёща — противник, жена — ответчик, а ребёнок — вещественное доказательство. Мы же будем говорить о вечном, земном и непоколебимом — о строительстве дома для человека.
IV. Типология человеческих жилищ: от шалаша к дворцу
Прежде чем перейти к разговору о конкретном доме — моём доме, — необходимо окинуть взглядом всё то пространство форм, которое человечество выработало за тысячелетия строительной практики. История жилища — это история постепенного усложнения одной и той же исходной модели: замкнутое пространство, защищающее от внешнего мира. Модели, заданной, как мы помним, ещё материнским чревом.
Временные укрытия: шалаш, навес, ветровой заслон
Древнейшее из известных рукотворных жилищ — овальный шалаш из жердей, вкопанных в землю, с очагом из плоских камней внутри — обнаружено на юге Франции, близ Ниццы, на стоянке Терра-Амата. Ему около 150 тысяч лет. Это было временное убежище кочевой группы, проведшей в нём, по оценкам археологов, не более десяти дней. Шалаш — простейшая конструкция: стволы молодых деревьев, расположенные конусом и укрытые ветвями, — уже содержит в себе все признаки дома: крыша (конус), стены (каркас), очаг (центр), вход (проём). Только вместо постоянства здесь — временность. Шалаш честно говорит: я не навсегда; я — пока ты здесь.
Землянка: дом, врытый в землю
Следующий шаг — уход вглубь. Землянка появляется там, где камня мало, а леса недостаточно для полноценного сруба. Человек выкапывает яму, обкладывает стены камнями или вбитыми кольями, перекрывает сверху жердями и дёрном. Первые полуземлянки на территории Восточной Европы археологи относят к скифской эпохе. В Древней Руси полуземлянка оставалась преобладающим типом жилья на южных территориях вплоть до X–XI веков: деревянная надстройка поднималась над ямой на 30–50 сантиметров, пол был земляным, а внутри размещалась глинобитная печь. Землянка — это, в сущности, попытка вернуться в пещеру, но уже руками: сделать пещеру там, где природа её не предусмотрела.
Сруб и изба: русский ответ пространству
Срубная техника строительства известна в Восточной Европе с I тысячелетия до нашей эры — со времени появления железного топора. Изба (от древнерусского «истъба» — «отапливаемое помещение») — это уже полноценный наземный дом: бревенчатый сруб, поднятый над землёй, с печью внутри. Основа русского национального жилища — клеть: прямоугольный однокомнатный сруб без перегородок. Со временем клеть обрастала пристройками: появлялись сени — защитный тамбур перед входом, горница, повалуша (верхний этаж). Изба-пятистенка, с дополнительной капитальной стеной, делящей пространство на две комнаты, стала признаком зажиточности.
В русской архитектурной традиции деревянный дом — не просто жильё, а космос. Конёк на крыше (охлупень) — символ лошади, несущей дом сквозь время. Причелины и полотенца с резьбой — защита от злых сил. Красный угол с иконами — сакральный центр. Печь — тёплое сердце. Этнографы выделяют более двадцати типов традиционных жилищ коренных народов России — от северной избы до кавказской сакли, от уральской пятистенки до сибирского зимовья, — но принцип один: замкнутое, обогреваемое, осмысленное пространство.
Каменные дома: от мазанки к городскому строительству
Там, где росли леса, строили из дерева. Там, где леса не было — на юге Руси, в степи, в Средиземноморье, — строили из камня, глины, самана. Глинобитная мазанка, побелённая снаружи и украшенная изнутри вышитыми рушниками, — классическое жилище украинского и южнорусского крестьянства. Каменное строительство в Европе — наследие Рима: opus caementicium, римский бетон, позволял возводить стены толщиной в метр и более. С падением Империи секрет был утрачен и возвращён лишь в XII–XIII веках, когда готические мастера научились класть каменные стены, державшие невиданные прежде своды.
Французская типология: château, château fort, manoir, maison forte
Французская архитектурная традиция выработала, пожалуй, самую точную типологию аристократических жилищ Средневековья и Нового времени. Разобраться в ней — значит понять саму логику европейского дома как социального высказывания.
Château fort (укреплённый замок) — ключевой тип средневекового жилища. Слово «château» происходит от латинского castellum — «укреплённый лагерный пост»; суффикс «fort» означает именно то, что и следует: «сильный, укреплённый». Это резиденция сеньора, обладающего правом бана, — то есть правом суда, сбора пошлин и военной мобилизации на своей территории. Château fort — это донжон (главная башня — последний рубеж обороны), куртины (стены), рвы, подъёмные мосты, бойницы, машикули. Замок Венсен близ Парижа с его донжоном высотой 52 метра — один из наиболее сохранных образцов. Кастеллология — наука о замках, — термин, введённый в 1960-х годах Мишелем де Буаром, — насчитывает во Франции тысячи объектов этого типа.
Maison forte (укреплённый дом, буквально — «сильный дом») — промежуточная ступень. Это жилище мелкого дворянства или зажиточного горожанина, получившего право на минимальную фортификацию: ров (но неглубокий), ограда (но деревянная или тонкокаменная), башенки (но не полноценные боевые башни). Maison forte появляется в текстах с конца XII века под латинскими обозначениями domus fortis, fortalicium. Это дом, который может выдержать налёт банды разбойников, но не организованную осаду. Рендер крепости Морнэ в Шере, датируемой серединой XIII века, с её круговой оградой — хрестоматийный пример.
Manoir (поместье, от латинского manere — «обитать, пребывать») — это дворянская резиденция, лишённая фортификации или почти лишённая. Манор — не крепость, а дом. Его хозяин — мелкий провинциальный дворянин, не бывающий при дворе, живущий сельским хозяйством. Манор окружён не рвами, а садами и хозяйственными постройками: конюшня, голубятня, амбар, давильня. Территориально этот термин приживается на северо-западе Франции — в Нормандии, Бретани, долине Луары — и в Англии (manor). На юге Франции аналогом служит бастида (bastide). Историк искусства Изабель Леттерон определяет манор как «сельскую резиденцию определённого значения, без реального оборонительного назначения, сочетающую сельскохозяйственную деятельность с жилой функцией».
Château (замок-дворец) в ренессансном и новоевропейском смысле — это уже не крепость. Начиная с конца XV века, когда артиллерия сделала средневековые стены бессмысленными, замок теряет военную функцию и превращается в резиденцию для жизни, приёмов, репрезентации. Château de Chambord, заложенный Франциском I в 1519 году, — образец этого перехода: военные элементы (башни, машикули) остаются, но уже как декор, как цитата. Замок выходит из-за стен: вместо бойниц — широкие окна, вместо рвов — парковые каналы, вместо тесного двора — анфилада залов. Версаль, строго говоря, — тоже château, но называть его «замком» язык не поворачивается: это дворец, palais, хотя формально — Château de Versailles.
Таким образом, французская типология выстраивает лестницу: maison forte → château fort → manoir → château (дворец). Движение — от обороны к комфорту, от толщины стен к ширине окон, от рва к саду. И за каждой ступенью — не просто архитектурный стиль, а социальный статус, юридическое право, образ жизни. Дом во Франции — это не просто крыша, это декларация: кто ты, чем владеешь и чего стоишь.
Ferme fortifiée: укреплённая ферма — дом как система жизнеобеспечения
Нельзя забывать и о типе, который, быть может, точнее всех прочих воплощает идею дома как автономного мира: ferme fortifiée — укреплённая ферма. Следы таких построек обнаружены ещё в доримской Иберии; во Франции они возводились с XIV по XVIII век и насчитываются сотнями — от Арденн до Лозера, от Нормандии до Прованса. Принцип прост и гениален: все хозяйственные постройки — жилой дом, амбар, конюшня, голубятня, давильня — группируются вокруг единственного внутреннего двора. Двор замыкается крепким порталом и, при необходимости, обносится рвом. По углам — сторожевые башенки-эшогеты. Укреплённая ферма могла быстро перейти в состояние обороны: ограды садов и огородов образовывали первую линию, а при отступлении защитники забирали в каменные стены, заваливая двери землёй.
Здесь мы подходим к мысли, которую важно подчеркнуть: жилище — это не просто стены и крыша, не просто защита от дождя, ветра и врагов. Это система жизнеобеспечения. Укреплённая ферма — она же поместье, она же усадьба — позволяла дворянину средней руки содержать в одном контуре и крепость, и хозяйство. Он мог прекрасно жить в достатке и безопасности, осуществляя полное самообеспечение: не обращаясь к внешним источникам, снабжая себя, свою семью и весь обслуживающий персонал хлебом, мясом, вином, маслом, шерстью. Ферма кормила замок, замок защищал ферму — идеальная замкнутая система, напоминающая... да, опять материнское чрево.
Почему Франция: личное отступление
Я сосредоточился на обзоре именно французской традиции жилищного строительства, потому что она, пожалуй, мне ближе всего. Я много путешествовал по Франции, видел её старинные замки, посещал укреплённые фермы, бродил по нормандским манорам. Я понял на месте — не из книг, а ногами и глазами, — чем château отличается от château fort, чем château отличается от manoir, что такое maison forte и ferme fortifiée, в чём их различие и в чём достоинства каждого типа. Французы — нация, которая возвела искусство жилого строительства в ранг государственной философии. Их типология — это не просто перечень архитектурных форм, а шкала социального достоинства, читаемая в камне.
My home is my castle: английская формула
Но лучше французов идею дома сформулировали, как ни странно, англичане — в короткой, чеканной формуле: My home is my castle. «Мой дом — моя крепость». Юридически эта максима восходит к 1604 году, когда сэр Эдвард Кок в деле Semayne произнёс знаменитое: «Дом каждого для него есть его замок и крепость, как для обороны от нападения и насилия, так и для отдохновения». Формула прижилась, вышла за пределы юриспруденции и стала кредо частной жизни всей англосаксонской цивилизации.
Каким бы ни был дом — большим или маленьким, роскошным или убогим, — это всегда крепость. Крепость во всех смыслах слова: крепость духа хозяина, крепость стен и крепость ощущения пребывания — ощущения того, что ты находишься в абсолютно изолированном, независимом, защищённом и прочном пространстве. Здесь никто не имеет права войти без твоего дозволения. Здесь ты суверен. Здесь ты — у себя.
Три поросёнка: сказка как строительный кодекс
Конечно же, надо вспомнить и про трёх поросят. Ниф-Ниф, Нуф-Нуф и Наф-Наф из английской народной сказки (канонизированной Джеймсом Хэлливелл-Филлипсом в 1886 году и пересказанной на русский Сергеем Михалковым в 1936-м) — это три модели домостроительства, три философии жизни и три итога.
Ниф-Ниф построил домик из соломы. Это — шалаш, временное укрытие, abri provisoire. Быстро, дёшево, весело. Волк дунул — и дома нет. Нуф-Нуф выбрал прутья — конструкцию чуть более серьёзную, но столь же легкомысленную: плетень, мазанка без фундамента. Волк дунул дважды — и от дома осталось воспоминание. Наф-Наф, «самый умный из братьев», сложил стены из камня, поставил дубовую дверь с засовом и разжёг камин. Волк дул, дул, дул — и ничего не смог сделать. Попытался проникнуть через дымоход — и свалился прямо в кипящий котёл.
Перед нами — готовая типология: солома (временное жильё), прутья (облегчённая конструкция), камень (капитальное строение). Сказка учит тому же, чему учит вся история архитектуры: дом должен быть крепким. Не обязательно большим, не обязательно красивым — но крепким. Дом Наф-Нафа — это, в сущности, тот же château fort в миниатюре: каменные стены, дубовая дверь, очаг, превращённый в оружие обороны. И волк здесь — не столько хищник, сколько метафора внешнего мира, который всегда дует, всегда пытается ворваться, всегда проверяет на прочность.
Кум Тыква и кирпичная утопия
А вот другой полюс — трагикомический. В «Приключениях Чиполлино» Джанни Родари (1951) есть персонаж, который строит дом всю жизнь: кум Тыква. Каждый подаренный родственниками или знакомыми кирпич становится для бедного старика праздником. Он собирает кирпичи годами, десятилетиями — и в конце концов возводит домик столь крошечный, что может поместиться в нём лишь лёжа, ногами наружу. Этот дом — одновременно и торжество мечты, и её поражение: мечта сбылась, но сбылась в масштабе, исключающем нормальную жизнь.
Кум Тыква живёт в стране, где действуют поистине людоедские законы собственности. «Мы ввели налог на воздух, но вы стали реже дышать — это безобразие!» — восклицает принц Лимон. Вводятся налоги на осадки, на дождевую воду. Каждый дом облагается податью. Традиция, к слову, древняя: на Руси налоги брали «с дымов» (каждая печная труба — единица обложения, отчего бедняки объединяли дворы, чтобы платить с одного дыма). Во Франции существовал и существует налог на балконы: два балкона — двойной налог. В Англии XVIII века ввели window tax — налог на окна, после чего бедняки стали закладывать окна кирпичом: лучше темнота, чем разорение. Дом, таким образом, — не только крепость, но и налоговая единица, объект фискального интереса государства. Даже воздух, которым дышит обитатель, может быть обложен пошлиной.
От дома к дому: общий принцип
Оглядывая всю эту типологию — от шалаша до Версаля, от соломенного домика Ниф-Нифа до каменного бастиона Наф-Нафа, от кирпичной каморки кума Тыквы до укреплённых ферм Нормандии, — мы видим одно и то же движение: человек создаёт внутреннее пространство, отделённое от внешнего мира, и наполняет его теплом, светом, пищей, красотой и смыслом. Меняются материалы: жерди, глина, бревно, кирпич, бетон, стекло. Меняются масштабы: от трёх квадратных метров шалаша до 63 000 квадратных метров Версальского дворца. Меняются стили. Не меняется — принцип. Дом — это утроба, вынесенная наружу. Укрытие, ставшее обителью. Необходимость, превращённая в искусство.
V. Дом и сословие: жить по чину
Дом никогда не был только крышей и стенами. Дом всегда был социальным высказыванием — декларацией о том, кто ты, к какому сословию принадлежишь, какое место занимаешь в иерархии, установленной Богом, государём или обычаем. Люди жили «по чину» — и чин этот читался в камне, в дереве, в количестве окон, в высоте потолка, в наличии или отсутствии крыльца, ворот, ограды. Нарушение этого неписаного (а нередко и писаного) кодекса каралось — если не законом, то молвой, которая для человека традиционного общества была страшнее закона.
Русь: изба, хоромы, палаты
На Руси сословная привязка жилища была абсолютной. Крестьянин жил в избе — срубной, одноэтажной, с печью, с подклетом для припасов, с сенями. Изба была мала, темна, закопчена (в курных избах, топившихся «по-чёрному», сажа покрывала всё), но функциональна. Непочинно было крестьянину жить в боярских хоромах — не потому, что ему запрещали (хотя и запрещали), а потому, что само пространство боярского дома предполагало другой уклад, другие ритуалы, другую иерархию движений. И точно так же непочинно было дворянину жить в худой квартире — сословие обязывало.
Боярские хоромы XIII–XV веков — это ансамбль из нескольких срубов, соединённых переходами: жилая часть, парадная гридница, терем, светлица, повалуша. Обычно в три этажа: нижний — нежилой подклет, второй — основные покои, третий — терема с гульбищами-балконами. Усадьбу окружал высокий частокол-тын, за которым можно было выдержать краткую осаду. По одним воротам было ясно: здесь живёт не смерд.
С Петром I градация усложнилась. Табель о рангах 1722 года привязала социальный статус к чину, а чин — к образу жизни. Дворянин обязан был жить «прилично чину»: содержать дом определённого уровня, одеваться сообразно, держать прислугу. Появились беспоместные дворяне — заслужившие звание на службе, но не имевшие земли: для них приличный дом становился мучительной необходимостью, символической данью сословию, к которому они принадлежали формально, но не по карману.
Средневековая Европа: от хижины до донжона
В Западной Европе сословная привязка жилища была кодифицирована юридически. Во Франции каждому типу жилища соответствовал определённый статус: château fort — сеньору с правом бана; maison forte — мелкому дворянству; manoir — провинциальному дворянину без военных амбиций. Крестьянин не имел права ни на башню, ни на ров, ни на подъёмный мост. Право на фортификацию было привилегией, и за самовольное возведение башни можно было лишиться головы.
В средневековой Англии законы о роскоши (sumptuary laws) регламентировали размеры жилища. В Венеции Большой совет диктовал высоту палаццо. В Японии периода Эдо (1603–1868) самурайские кодексы определяли площадь дома, количество татами, тип ворот и даже материал кровли в зависимости от ранга. Крестьянин, построивший дом с черепичной крышей, подлежал наказанию: черепица — привилегия воинского сословия.
Город: кварталы и этажи как шкала достоинства
Город добавил к сословной типологии пространственную. В Москве XVI–XVII веков структура выражалась кольцами: Кремль — для государя и высшей знати, Китай-город — для купечества, Белый город — для дворянства и служилых, Земляной город — для посадских. Каждое кольцо — другое сословие, другой дом, другой мир.
В Париже XVIII–XIX веков иерархия развернулась вертикально — внутри одного дома. Бельэтаж (étage noble) — второй этаж с высокими потолками — занимал аристократ или богатый буржуа. Чем выше этаж, тем ниже статус: мансарды под крышей (chambre de bonne) доставались прислуге. Один дом вмещал всю социальную лестницу — от графа в бельэтаже до прачки на чердаке. Лифт, появившийся во второй половине XIX века, разрушил эту вертикаль: пентхаус, вчерашняя мансарда горничной, сегодня стоит дороже бельэтажа.
Восток: дом как ритуал
В исламской архитектурной традиции дом — не демонстрация статуса, а его сокрытие. Богатый дом в Каире, Фесе или Дамаске снаружи выглядит скромно — глухие стены, неприметная дверь. Всё богатство — внутри, обращено во двор (рияд в Марокко, сахн в арабской традиции). Публичная демонстрация роскоши — рия, показуха — осуждается.
В Китае традиционный двор сыхэюань (四合院) распределял пространство по конфуцианской иерархии: северный дом — для главы семьи; восточные и западные флигели — для детей; южный — для прислуги. Цвет черепицы указывал на статус: жёлтая — только для императора, зелёная — для принцев крови, серая — для простолюдинов. За нарушение — смерть.
В индийской кастовой системе дом был границей ритуальной чистоты. Брахман не мог войти в дом неприкасаемого; неприкасаемый не мог переступить порог дома брахмана. Кварталы нижних каст располагались за чертой деревни — буквально за чертой. Порог — дехлиз — был не архитектурным элементом, а ритуальным рубежом.
Советский эксперимент: коммуналка как отмена сословий
Революция 1917 года попыталась уничтожить сословную привязку жилища одним ударом. Дворянские особняки были «уплотнены»: в квартиру из десяти комнат вселяли десять семей, по комнате на семью. Так родилась коммунальная квартира — уникальный советский тип жилища, не имеющий аналогов в мировой истории. Профессор и дворник, инженер и фабричная работница жили за одной дверью, делили кухню, ванную, коридор и телефон на стене. Норма — 9 квадратных метров на человека.
Впрочем, иерархия немедленно вернулась — в другой форме. Номенклатурные дома с консьержем, «цековские» квартиры на Кутузовском, дачи в Жуковке — всё это было новое дворянство, только вместо родословной — партийный билет, а вместо герба — служебное удостоверение. Дом снова стал читаться как социальный код, и адрес снова стал чином.
Дом без сословия
И всё же в глубине этой иерархии живёт тоска по дому как убежищу, а не витрине. По дому, который не демонстрирует, а укрывает. Материнское чрево не знало сословий. Пещера Альтамиры не спрашивала документа о происхождении. Печь Емели грела одинаково — и дурака, и царевну. Может быть, подлинный дом — тот, в котором сословие неважно, а важна только крепость стен и теплота очага.
VI. Сарай и дворец: великая двусмысленность
Русское слово «сарай» — одна из самых остроумных этимологических шуток, которые история языка когда-либо проделывала с человечеством. Это слово, обозначающее покосившуюся, продуваемую, неотапливаемую хозяйственную постройку для хранения дров, лопат и старых санок, восходит к персидскому sarāi — «дворец». Персидское слово, в свою очередь, происходит от древнеиранского srāða, родственного готскому hrōt — «крыша». Из Персии оно перешло в тюркские языки, сохранив своё царственное значение: Бахчисарай — «садовый дворец», Сарай-Бату — столица Золотой Орды, караван-сарай — постоялый двор для купеческих караванов. И то же самое слово, попав в русский язык через тюркское посредство (вероятно, в начале XVII века), опустилось на самое дно архитектурной иерархии. Из дворца — в сарай. Из всех славянских языков такое падение произошло только в русском и украинском. В белорусском сарай — это «хлеу» или «пуня», в сербскохорватском — «стойя», в болгарском — «плевник». Только мы умудрились назвать дворцом то место, куда ставят тачку и вешают грабли.
Но в этой лингвистической шутке заключён глубокий смысл. Человек, рождённый в сарае, любой более просторный и менее покосившийся сарай будет воспринимать за дворец. А человек, выросший во дворце, любой дом, лишённый привычной роскоши, назовёт сараем. То, что является дворцом для одного, — сарай для другого. И то, что является сараем для одного, — замок для другого. Относительность ценности жилища — вот что скрывается за этой этимологией. Сарай и дворец — не антонимы, а два полюса одного и того же понятия, и между ними — бесконечная шкала человеческих ожиданий, привычек и притязаний.
Впрочем, кое-что во Вселенной существенно важнее этой шкалы. Ибо дело, в конечном счёте, не в том, как жилище устроено. Примерно у всех жилищ функции одинаковые — защита, укрытие, комфорт, уют, тепло, прочность. Исполнение может быть разным, размеры — разными, качество материалов — от соломы Ниф-Нифа до мрамора Версаля. Но функции одинаковые. Самое главное — не то, как жилище устроено, а что в нём внутри происходит. Как это жилище функционально используется. И самое главное — ради чего.
VII. Что происходит внутри: дом как сцена глупости
Ради пиров и обжорства? Ради брюха? Ради надругательства над соседями и куража? Мировая литература полна примеров того, как прекрасные дома, замки и дворцы использовались для целей, диаметрально противоположных самой идее дома. Вместо убежища — арена. Вместо покоя — бесчинство. Вместо тепла — холод жестокости.
Троекуров: медведь в усадьбе
В «Дубровском» Пушкина (1833) помещик Кирила Петрович Троекуров владеет великолепной усадьбой с обширными покоями, псарней, которая содержится «лучше иных дворянских домов», и огромным хозяйством. Казалось бы — идеальный дом, крепость, усадьба-мечта. Но что происходит внутри? Троекуров забавляется тем, что запирает гостей в комнате с голодным медведем, привязанным на цепи, оставляя несчастному единственный угол, куда зверь не дотягивается. Это «шутка» — развлечение хозяина, который превратил свой дом из обители покоя в камеру пыток. Усадьба Троекурова — это дворец, функционирующий как сарай: снаружи — великолепие, внутри — звериная жестокость, скука, самодурство и тирания, от которой страдают и гости, и дворня, и соседи.
Дадон: дворец как ловушка
В «Сказке о золотом петушке» Пушкина (1834) царь Дадон — надменный владыка, который в молодости «обижал соседей смело», а к старости «захотел отдохнуть от ратных дел». Он получает золотого петушка — волшебного стража, который сторожит его царство с крыши дворца. Дворец Дадона — символ ложной безопасности: царь полагает, что можно купить покой, не изменив себя. Дом защищает стены, но не защищает от собственной глупости. Петушок — не столько страж, сколько зеркало: он показывает, что царь, потешавшийся над соседями, в конце концов сам становится жертвой собственного дома. Финал — гибель Дадона от клевка петушка — это метафора дома, который оборачивается против хозяина: кто живёт в доме неправедно, того дом и погубит.
Замок Синей Бороды: дом как тайна
Французская сказка о Синей Бороде (опубликована Шарлем Перро в 1697 году в сборнике «Сказки матушки Гусыни») разворачивает другую модель: дом как пространство запретного. Замок Синей Бороды великолепен — зеркала, бархат, серебряная и золотая посуда, анфилады залов. Но в одной комнате, куда молодой жене запрещено входить, — тела прежних жён. Дом-дворец оказывается домом-склепом. Функция жилища извращена: вместо защиты жизни — сокрытие смерти. Замок Синей Бороды — архетип жилища, в котором стены хранят не тепло, а преступление.
Ксанаду: дворец одиночества
В фильме Орсона Уэллса «Гражданин Кейн» (1941) — одной из величайших картин мирового кинематографа — медиамагнат Чарльз Фостер Кейн строит Ксанаду — гигантский дворец-музей на побережье Флориды. Прообразом послужил реальный замок Херста в Сан-Симеоне: 56 спален, 61 ванная, 19 гостиных, бассейн с римскими колоннами. Кейн наполняет Ксанаду скупленными шедеврами: скульптурами, картинами, целыми фасадами европейских зданий, разобранными и привезёнными через океан. Но в финале фильма Кейн умирает в Ксанаду один — в пустом огромном зале, произнеся единственное слово: «Rosebud» — «бутон розы», название детских санок, утраченных в детстве. Самый большой дом в мире оказывается самым пустым. Человек, способный купить любой замок, тоскует по единственному дому, который нельзя купить, — по дому детства, по теплу материнского очага, по тем самым санкам, которые стоили копейку и значили — всё.
Дом — не стены, а смысл
Все эти примеры — от Троекурова до Кейна — говорят об одном: дом может быть идеально устроен снаружи и абсолютно разрушен изнутри. Если хозяин вместо сотворения смыслов и умножения ценностей занимается дурью, идиотизмом и приумножением абсурда — никакие стены, никакая крепость, никакой мрамор его не спасут. Дом без смысла — это сарай. А сарай со смыслом — это дворец. И здесь мы возвращаемся к этимологии: sarāi — дворец. Дело не в камне. Дело в том, что внутри.
VIII. Жилище как обитель мысли
Но если дом может быть ареной глупости и абсурда — может ли он быть чем-то прямо противоположным? Может ли жилище стать не просто обителью тела, но обителью души и мысли? Системой производства смыслов? Лабораторией, в которой создаются культурные и духовные ценности? Мировая история и русская культура отвечают на этот вопрос единодушно: может. И именно для этого дом существует.
Болдинская осень: карантин как творческий взрыв
Осенью 1830 года Александр Сергеевич Пушкин приехал в фамильное имение Большое Болдино Нижегородской губернии по хозяйственным делам — оформить владение деревней Кистенёво, выделенной отцом к свадьбе. Поэт рассчитывал провести в деревне неделю. Эпидемия холеры и карантинные кордоны задержали его на три месяца — с 3 сентября по 5 декабря. За эти девяносто дней Пушкин завершил «Евгения Онегина», написал «Повести Белкина» (пять новелл), четыре «Маленькие трагедии» — «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери», «Каменный гость», «Пир во время чумы», — поэму «Домик в Коломне», «Сказку о попе и о работнике его Балде», около тридцати стихотворений и несколько критических статей. В общей сложности — около пятидесяти произведений за три болдинские осени (1830, 1833, 1834).
Болдино — скромное нижегородское поместье, деревянный барский дом, парк, службы. Ничего дворцового. Но именно здесь, в тиши запертого холерой имения, Пушкин совершил один из величайших творческих подвигов в истории мировой литературы. Дом стал лабораторией. Стены — границами сосредоточенности. Карантин — условием свободы. «Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно уже не писал», — писал он Плетнёву. Болдинская осень — это приговор всем дворцам, в которых ничего не создаётся: маленький деревянный дом в глуши оказался продуктивнее любого Версаля.
Ясная Поляна: дом как философская система
Лев Николаевич Толстой прожил в Ясной Поляне — родовом тульском имении — почти всю жизнь. Здесь были написаны «Война и мир», «Анна Каренина», «Воскресение», десятки повестей и трактатов. Но Ясная Поляна была для Толстого не просто местом работы — она была моделью мира. Здесь он открыл школу для крестьянских детей. Здесь ходил за плугом. Здесь тачал сапоги. Здесь принимал паломников со всего света — от индийских философов до американских журналистов. Дом Толстого был университетом, монастырём, издательством и крестьянским хозяйством одновременно.
Спасское-Лутовиново: гнездо прозы
Иван Сергеевич Тургенев создал в Спасском-Лутовинове (Орловская губерния) большую часть того, что составило его славу: «Записки охотника», «Дворянское гнездо», «Отцы и дети». Само название «дворянское гнездо» — тургеневское изобретение, ставшее нарицательным: усадьба как место, где гнездится культура, где высиживаются идеи, где поколения передают друг другу не только землю, но и язык, вкус, образ мысли.
Шахматово и Константиново: поэзия из стен
Александр Блок сделал подмосковное Шахматово местом рождения своей лирики — здесь были написаны «Стихи о Прекрасной Даме», здесь Блок встретил Любовь Менделееву. Сергей Есенин вырос в рязанском Константинове, и вся его поэзия — от «Берёзы» до «Чёрного человека» — пронизана памятью об этом доме: низкий потолок, мать с лампадой, клён за окном. Дом здесь — не декорация, а источник: стихи растут из стен, как трава из фундамента.
Домашние церкви, библиотеки, театры
Во многих русских усадьбах XVIII–XIX веков дом был не только жилищем, но и целым культурным комплексом. Внутренняя домашняя церковь — часовня, моленная — превращала дом в место богослужения, делала его автономным от приходского храма. Библиотеки насчитывали тысячи томов: в Остафьеве у Вяземских, в Архангельском у Юсуповых, в Михайловском у Пушкиных — книги были такой же частью дома, как печь и крыша. При некоторых поместьях существовали крепостные театры — Шереметевых в Кускове и Останкине, Юсуповых в Архангельском: актёры, музыканты, художники — все из крепостных. Крепостной живописец Василий Тропинин, ставший впоследствии академиком и одним из крупнейших портретистов России, начинал именно так — как дворовый художник помещика Моркова. Получил вольную лишь в 47 лет.
Каретные мастерские, конные заводы, оранжереи с ананасами, домашние типографии — русская усадьба XVIII века была государством в государстве, мирком, живущим по собственным законам. И если хозяин был человеком мысли, а не брюха — этот мирок становился источником культуры для всей страны.
Дом как способ производства
Таким образом, жилище — это не только укрытие и не только декларация статуса. Жилище — это способ производства. Производства чего? — вот вопрос, который определяет всё. Дом Троекурова производил страх. Дом Дадона — войну. Замок Синей Бороды — смерть. А дом Пушкина в Болдине производил «Повести Белкина» и «Маленькие трагедии». Дом Толстого в Ясной Поляне производил «Войну и мир». Дом Тургенева в Спасском — «Дворянское гнездо». Дом — это обитель духа хозяина и способ производства культурных и духовных ценностей. Или — если хозяин того заслуживает — способ производства пустоты.
IX. Башня Монтеня: жилище мыслителя
Если предыдущая глава показала дом как обитель русской творческой мысли — от Болдина до Ясной Поляны, — то теперь следует расширить обзор и взглянуть на то, как великие мыслители всей мировой культуры обустраивали пространство, в котором работала их мысль. Ибо история философии — это, среди прочего, история жилищ, в которых философия создавалась.
Бочка Диогена: дом как отказ от дома
Начнём с абсолютного минимума. Диоген Синопский (около 412–323 до н. э.), основатель кинической школы, жил в глиняном пифосе — большом сосуде для хранения зерна или вина, который мы по традиции называем бочкой. Это было жилище-манифест: отказ от всего, что цивилизация считает необходимым. Ни стен, ни крыши, ни очага — только тело и мысль. Диоген доказал, что для философствования достаточно минимального укрытия. Когда Александр Македонский, восхищённый его мудростью, спросил, чем может ему помочь, Диоген ответил: «Отойди, ты заслоняешь мне солнце». Дом Диогена — это анти-дом, утверждающий, что подлинное жилище мыслителя — его собственная голова.
Башня Монтеня: архитектура интроспекции
На противоположном полюсе — башня Мишеля Эйкема де Монтеня (1533–1592) в замке Сен-Мишель-де-Монтень, примерно в 60 километрах от Бордо, в Пурпурном Перигоре. В 1571 году, в возрасте 38 лет, Монтень — бывший советник бордоского парламента, кавалер ордена Святого Михаила, человек, уставший от религиозных войн и дворцовых интриг, — удалился в круглую каменную башню XIV века, стоящую отдельно от главного замка. Он хотел, по его собственному выражению, «скрыться в объятия муз».
Башня была устроена с гениальной простотой: на нижнем этаже — маленькая часовня; на втором — спальня; на верхнем — библиотека и рабочий кабинет, где Монтень провёл следующие двадцать лет, до самой смерти, работая над «Опытами». С террасы открывался вид на долину Лидуар. На потолочных балках кабинета были выгравированы 57 греческих и латинских максим — эпикурейские, стоические, скептические, — которые Монтень видел, поднимая глаза от рукописи. Это был его постоянный собеседник — потолок, усеянный мудростью. Здесь же он сформулировал свой знаменитый вопрос: «Que sais-je?» — «Что я знаю?»
Смерть друга — Этьена де Ла Боэси — стала толчком к затворничеству. Монтень начал писать, чтобы справиться с утратой. «Опыты» — три книги эссе, жанр, которому Монтень дал само имя (essai — «опыт, проба»), — были впервые опубликованы в 1580 году и стали одним из важнейших текстов европейской культуры. Шекспир заимствовал из них идеи для «Бури». Паскаль полемизировал с ними всю жизнь. Башня Монтеня — это архитектура интроспекции: замкнутое, уединённое, вертикальное пространство, в котором человек поднимается от молитвы (часовня внизу) через сон (спальня) к мысли (библиотека наверху). Дом как восхождение.
Фернейский замок Вольтера: дом как редакция
Вольтер (1694–1778), вечный изгнанник и вечный хозяин, последние двадцать лет жизни провёл в замке Ферне на франко-швейцарской границе — сознательно выбрав место, откуда можно было при необходимости бежать в любую из двух стран. Ферне стал не просто жилищем, а штаб-квартирой европейского Просвещения: здесь Вольтер писал памфлеты, вёл переписку с половиной монархов Европы, принимал паломников (в том числе Казанову и Босуэлла), содержал театр, часовую мануфактуру и шёлковую фабрику. Дом Вольтера был одновременно редакцией, типографией, дипломатическим салоном и фермой — укреплённая ферма Просвещения, ferme fortifiée духа.
Гернси Гюго: дом-изгнание, дом-творение
Виктор Гюго (1802–1885), сосланный Наполеоном III, провёл почти двадцать лет в изгнании — сначала на Джерси, затем на Гернси, в Ла-Манше. На Гернси он купил дом «Отвиль-Хаус» и превратил его в нечто поразительное: каждую комнату Гюго декорировал собственноручно, с навязчивой изобретательностью, превращая мебель, панели и зеркала в арт-объекты. На верхнем этаже — стеклянная смотровая комната (look-out), где Гюго писал стоя, глядя на море. Здесь были написаны «Отверженные», «Труженики моря», «Человек, который смеётся». Изгнание стало творческой свободой. Дом-тюрьма обернулся домом-лабораторией.
Эрмитаж Руссо: хижина как манифест
Жан-Жак Руссо (1712–1778) — человек, бежавший от цивилизации в природу, — жил в нескольких домах, но ключевым стал Эрмитаж — маленький домик на опушке Монморансийского леса, предоставленный ему госпожой д'Эпине в 1756 году. Здесь, в двух комнатах среди деревьев, Руссо написал «Юлию, или Новую Элоизу» и начал «Общественный договор». Хижина была программным высказыванием: природный человек должен жить в природном жилище. Руссо не нуждался в башне Монтеня — ему было достаточно шума листвы за окном.
Почему мысль нуждается в стенах
Что объединяет бочку Диогена, башню Монтеня, Фернейский замок, Гернсийский «Отвиль-Хаус» и Эрмитаж Руссо? Все они — не просто жилища, а инструменты мысли. Каждый из этих домов был настроен под своего обитателя, как музыкальный инструмент под музыканта. Диогену нужен был минимум: убрать всё лишнее, чтобы мысль не спотыкалась о вещи. Монтеню нужна была вертикаль: подняться над суетой, оказаться наедине с потолком, испещрённым мудростью. Вольтеру нужна была логистика: почта, типография, театр — дом как медиаимперия. Гюго нужна была высота и горизонт: стеклянная комната над морем, из которой видна Франция, куда ему нельзя вернуться. Руссо нужна была тишина: лес, ручей, отсутствие человеческих голосов.
Во всех случаях дом был условием мысли. Не роскошью, не удобством, не статусом — условием. Без башни не было бы «Опытов». Без Болдина не было бы «Повестей Белкина». Без Ясной Поляны не было бы «Войны и мира». Дом мыслителя — это не просто обитель тела, это обитель духа, и дух нуждается в стенах не меньше, чем тело. Может быть — больше.
X. Формула отца: генетика, воспитание, воля
Как каждый правильный, хороший советский человек, я лишён классовых предрассудков. Для меня сословные перегородки и различия всегда отходят на второй план перед реальной ценностью человека — его воспитанностью, интеллигентностью, образованностью, душевностью. Человеческие качества — на первом месте; сословные характеристики — дело, что называется, наживное. Был бы дух — всё остальное приложится.
Тем не менее мне нравятся иерархии, в которых человек может занять достойное ему место — служением отчизне, умом и образованием, твёрдостью характера, терпением и волей. Но прежде всего нужно подумать о генетике.
Мой отец, Юрий Борисович Борев — литературовед, эстетик, автор десятислойного метода целостного анализа художественного произведения, — формулировал это так: 40 процентов — генетика. Всё, что заложено предками в твой генотип: здоровье, темперамент, склад ума, предрасположенность к определённому типу мышления. 30 процентов — воспитание. Всё, что далее формируют родители, родственники, бабушки, дедушки, — шлифуя характер, прививая культуру, образовывая до определённого возраста. И наконец, 30 процентов — ты сам: всё, что ты, как осознанная и сформированная личность, способен в себе скорректировать, добавить, подправить.
Я думаю, что пропорции отца в целом верны, но какие-то доли процентов нужно отдать на случайности и перипетии жизни, на неожиданные встречи, на то, что приносит судьба в течение длинной-длинной жизни человека. Тем не менее в сухом остатке: человек формирует себя сам, формируется под воздействием обстоятельств жизни, семьи, воспитания. А когда он уже сформировался, когда он в осознанном возрасте, — он выбирает себе тот путь, ту дорогу, по которой идёт. И строит себе то жилище, которое ему абсолютно соответствует.
Бетонный загончик и пространство для роста
Есть люди, которые не задумываются на эту тему. Живут, как получается: берут кредиты, строят себе небольшой бетонный загончик и обустраивают его кое-как. Мне всегда такой путь казался тупиковым. Тесно в бетонном загончике. Тесно в любом, каким бы он ни был, мегаполисе. В городе нету пространства. Нету воли. Нету пространства для мысли. И — самое главное — нету пространства для роста.
Потому что человек может расти всю жизнь, а не только до двадцати лет, как это предполагают физиологи. Расти духовно, ментально, нравственно — он может практически до последнего дня. И чем дальше, тем быстрее, эффективнее и продуктивнее идёт этот рост. Разные факторы влияют на него, и их тоже можно рассмотреть отдельно. Но сейчас важно другое.
Третий возраст, третье дыхание, третий глаз
Французы называют период выхода на пенсию le troisième âge — «третий возраст». И в этом третьем возрасте, по существу, открывается третье дыхание — может быть, даже у тех, у кого и второе ещё не открывалось. Открывается третий глаз: глаз мудрости, глаз видения невидимого, глаз проникновения в сущностные характеристики, а не поверхностные черты. Человек наконец видит мир не таким, каким ему показывают, а таким, каков он есть. И этот новый взгляд требует нового пространства.
Третий уклад: ни город, ни деревня
Конечно же, очень многому способствует то, что я называю третьим укладом. Не город — с его теснотой, шумом, суетой, бетонными стенами, вечной нехваткой неба. И не деревня — с её заброшенностью, оторванностью от культуры, грязью и безнадёжностью. А нечто более высшее, более ценностное: соединение всех достоинств города и всех прелестей деревни в одном потрясающем понятии.
Это понятие — усадьба. Поместье. Замок. Провинция.
Усадьба — это культура, вынесенная на природу. Библиотека среди берёз. Рояль за открытым окном, из которого пахнет жасмином. Письменный стол, на который падает не электрический, а утренний свет. Усадьба — это дом, в котором есть пространство не только для тела, но и для мысли, не только для сна, но и для роста. Это жилище, в котором третий возраст становится не доживанием, а расцветом. Это — мой третий уклад. И это — мой путь к тому дому, о котором предстоит рассказать.
XI. Хеленово: как формировалось чувство дома
Так получилось, что моё восприятие жизненного пространства складывалось в очень благоприятных условиях — настолько исключительных, что я до сих пор осознаю их как подарок судьбы.
Дед: генерал-полковник Иван Лукич Туркель
Мой дед, Иван Лукич Туркель, генерал-полковник авиации, пятьдесят лет отдавший служению Советскому Союзу, в начале 1950-х годов был направлен в командировку в Польскую Народную Республику. Он служил заместителем министра обороны Польши маршала Рокоссовского — в качестве командующего польскими военно-воздушными силами. В Польше ему было присвоено звание генерала брони. Несколько лет он строил польскую авиацию, организовывал боевую подготовку лётчиков, выстраивал систему обороны воздушного пространства страны.
Дворец Хеленово
Как главнокомандующему польскими ВВС деду полагалась ставка. Эта ставка находилась под Варшавой, в имении Хеленово — неоренессансном дворце, построенном в 1859–1860 годах архитекторами Владиславом Хиршелем и Генриком Марсони по заказу графа Станислава Потоцкого. Дворец был возведён для пани Хелены — отсюда название. После войны здание перешло к Министерству обороны Польши и стало представительской резиденцией.
Это был большой, просторный, классический дворец XIX века: анфиладная система комнат, высокие потолки с лепниной, высокие окна, пропускающие потоки света, просторные галереи, парадный портик с ионическими колоннами, парк с вековыми деревьями и прудами, обширные приусадебные территории. И в то же время — пространство охраняемое, безопасное, вольное, привольное и, можно даже сказать, угодливое: все процессы были налажены. Это было не только место работы и расположение основных рабочих кабинетов, но и место проживания семьи, и место многочисленных, частых приёмов — официальных делегаций, подразделений, служб. Жизнь в этом пространстве была организована с помощью многочисленного обслуживающего персонала: охраны, адъютантов, ординарцев.
Единственный внук
Я не имею к этому абсолютно никакого отношения — кроме как родственного приближения к любящему меня деду. Я был единственным внуком от единственной дочери. И я испытал на себе всю прелесть этой чудесной поместной дворцовой жизни высших слоёв военного общества — такой, какой она могла быть (и всегда была) в XVIII и XIX веке. Для советского подростка середины XX столетия это была уникальная, исключительная возможность и судьба. Но мне повезло.
Из Москвы в Варшаву мы перемещались на специальном самолёте — дедушкином борту. В самолёте не было рядов кресел: были диваны, мягкие кресла, рабочий стол — практически все необходимые удобства. А во дворце Хеленово было замечательное пространство и очень доброжелательная среда. Воспитывался я, что называется, как барчук.
Няня Оля и гувернантка Александра Александровна
У меня была няня, которую звали Оля, — деревенская девушка из Воронежской губернии. Она попала к нам в семью в 1956 году; мне было три года. Ей было шестнадцать, хотя она прибавила себе год и сказала, что семнадцать. Вытолкнули её из воронежской глуши в Москву потому, что там был голод. Как говорила Оля: «Если бы я в Москву не попала, я бы померла от голода». До моих восемнадцати лет — пятнадцать лет — она жила у нас в доме и стала практически членом семьи. Оля выполняла функцию няни Арины Родионовны: рассказывала мне народные сказки и прибаутки, старалась привить правильные, крестьянские принципы отношения к жизни. Это был мой первый учитель — учитель земли и здравого смысла.
Ещё одним воспитателем юного барчука была гувернантка Александра Александровна. Она была потомком французского офицера, пленённого в 1812 году, во время похода наполеоновской армии на Москву. Офицер был взят в плен, остался в России, женился, дал потомство, обустроился. И вот его потомок — престарелая, утончённая дама — стала моей гувернанткой. Французский язык был для неё родным. Она воспитывала меня примерно десять лет, тоже с трёхлетнего возраста. И поскольку десять лет формирования — срок более чем достаточный, французский стал и для меня таким же родным, как русский.
Импринтинг пространства
Психологи говорят, что основа восприятия пространства, основа отношений с людьми и с миром формируется у человека к пяти-шести годам. Период с трёх до десяти лет — решающий. И именно этот период прошёл у меня в совершенно идеальных условиях, приближённых к дворянскому быту классического XIX века. Простому советскому мальчишке страшно повезло оказаться в таких условиях — благодаря своему деду.
Дед, кстати, не был потомственным дворянином. Иван Лукич Туркель был простым запорожским казаком, поступившим на службу в Красную, а затем и Советскую армию. Всё, чего он достиг, — генерал-полковничьи звёзды, командование ВВС, ставку во дворце Потоцких, — он заслужил своим трудом и служением Родине: преданностью, верностью, мужеством, отвагой и смелостью. Это был классический путь: от рядового до генерала, от казачьей хаты до графского дворца — не по рождению, а по заслугам.
Собственно, именно так работала и петровская система. При Петре I, даже не будучи знатным боярином, за службу Отечеству можно было получить дворянство, поместье и все причитающиеся почести и привилегии — за реальные заслуги, а не за родовитость. Табель о рангах 1722 года сделала это нормой: чин XIV класса на военной службе давал право на личное дворянство, а дальнейшее продвижение — на потомственное. Пётр раз и навсегда утвердил принцип: не кровь определяет место человека, а служение. Мой дед, сам того не зная, прошёл тот же маршрут — из казачьей степи через небо войны к дворцовым анфиладам, — только в советской версии этой вечной российской истории.
Многовекторность: постулат отца
Ещё одним постулатом моего отца является его мысль о многовекторности влияния на человека. Чем больше векторов формирования и воспитания, тем богаче и многограннее личность формируемого. И в этом смысле мне повезло вдвойне.
У меня было четыре дедушки по материнской линии: один родной — Иван Лукич — и три двоюродных, вернувшихся с войны. Один был печником — дед Павлуша. Другой — настоящий воин, дослужившийся до майора. Третий — дед Фёдор, тоже воин, дослужившийся до старшины, с потрясающими пышными усами, настоящий запорожский казак в отставке. Ну и, конечно, мой родной дед — генерал-полковник. Все четверо оказывали на меня влияние, и каждый — свой собственный вектор.
Дед Павлуша, печник, научил меня любить печь — разбираться в её особенностях, понимать, как она устроена. Я сопровождал его в нескольких походах по деревням, когда он строил печки: подавал кирпичи, месил раствор. С тех пор я неплохо разбираюсь в печном деле и очень люблю печи — не отвлечённо, не книжно, а руками. Вот откуда в этом очерке так подробно говорится о печи как о втором чреве: я знаю её не по учебникам.
Папа, писавший в момент моего взросления книги и диссертации, научил меня уважать тишину. Не мешать, когда люди работают. Научил читать книги и — самое главное — понимать их. Научил рассуждать уважительно, прислушиваясь к чужой точке зрения, не настаивая только на своей. Всё это — те самые многочисленные векторы, которые влияют на личность и делают её многогранной, а не плоской, как утлый чёлн, который называется плоскодонкой.
Чем более многогранна система воспитания — начиная от крестьянской воронежской девушки и кончая французской гувернанткой, начиная от деда-казака, который впервые посадил меня на лошадь и научил сидеть прямо, и кончая дедовыми адъютантами, с которыми я очень много проводил времени. Адъютанты и баловали меня, позволяя пострелять из табельного оружия, и воспитывали, и дрючили, и дисциплинировали. Всё это — огромные факторы многовекторного влияния на подрастающую личность.
Векторов моего воспитания было настолько много, что сразу их даже трудно перечислить. Кроме четырёх дедушек по материнской линии у меня были обширные родственники по линии отца — и прежде всего дедушка Борис Семёнович Борев. В молодости, в силу идущей Гражданской войны, он участвовал в военных походах, имел звание комкора — командира корпуса, — носил три ромба, что в иерархии воинских званий соответствует генерал-лейтенанту. Он не был строевым командиром — он был комиссаром армии и фронта. А после окончания Гражданской войны пошёл учиться и в итоге стал заведующим кафедрой философии и юриспруденции Харьковского государственного университета. Боевой опыт, жизненный опыт, блестящее образование и интеллектуальные наклонности, которые передались моему отцу, — этот вектор моего воспитания тоже имел огромное влияние на моё формирование.
Поэтому всему хорошему, что есть во мне, я обязан своим великим родственникам. Великим — потому что все они были образованные, целеустремлённые и добились серьёзных вершин в своём развитии, как внутреннем, так и социальном. Один дед — от казачьей хаты до генерал-полковничьих звёзд. Другой — от окопов Гражданской войны до университетской кафедры. Печник, офицер, старшина, крестьянская девушка из голодной Воронежской губернии, потомок пленного французского офицера 1812 года — все они, каждый своим вектором, вылепили ту личность, которая сейчас пишет эти строки.
Фундамент и жилище
Когда ты имеешь столь мощный фундамент для своего развития, столь мощную базу, которая сформировала в тебе мощные устремления, мечтания, потенциал, — грех на этом фундаменте построить утлое жилище. Грех ограничиться проживанием в малоразмерной типовой городской коробке. Душа тянется — и тело тоже — к просторам, к воле, к проживанию в тех условиях, в которых формировалась детская личность.
Дворец Хеленово задал масштаб. Казачья степь задала ширину. Французский язык задал культуру. И всё это вместе — генетика, воспитание, собственный выбор — привело к тому, о чём пойдёт речь дальше: к моему дому, к моей Масловке, к моей Брестской крепости.
И сегодня, с высоты своего возраста, я понимаю, насколько это было важно, интересно, увлекательно и — самое главное — полезно.
XII. Масловка: построенное, а не полученное
Именно на таком мощном фундаменте, на мощном основании, которое заложили для меня мои предки, я и строю свои жилища. Я никогда не был озабочен жилищным вопросом: трёхкомнатная квартира мне досталась от деда. Но мне не хотелось ограничиваться тем, о чём другие могут только мечтать. Я стремлюсь осуществиться сам — и сам построить жизненное пространство вокруг себя, с тем чтобы, находясь в этом пространстве, двигаться дальше, расти духовно, нравственно и сохранять оптимальную физическую форму, питаясь только тем, что создаю сам, — натуральной пищей, пищей для тела, духа и размышлений.
Настало время поговорить о моих жилищах — построенных, а не приобретённых или полученных по наследству.
Козлово: черновик усадьбы
Первое жилище я начал строить в виде усадьбы в подмосковной Рузе, в деревне Козлово. Это скорее был предварительный черновик, где намечались основные линии хозяйственных взаимодействий, основные пропорции жилых, хозяйственных, парадных и вспомогательных построек. Но места там было маловато, развернуться — тяжело. По тогдашним ещё советским принципам выделения участков на один нос полагалось 12–15 соток — это был максимум, и хорошо ещё спасибо, что не шесть. Всё, что больше пятнадцати, считалось уже ненормативным потреблением.
Для того чтобы размахнуться, мне пришлось купить несколько участков, соединить их в один и, ограничившись пространством примерно в один гектар, на этом развернуться. Но гулять было некуда — и поэтому достаточно быстро черновик себя исчерпал.
Кроме того, многочисленные соседи, возникшие в округе, создавали характерное противоречие. С одной стороны, они приходили за молочком, чтобы напоить детишек, — и мы с радостью угощали соседских детей собственным молоком. С другой стороны, им не нравилось, что коровы мычат, отправляют свои естественные надобности и спускают ветры. Дачная, расслабленная, коттеджная среда, окружавшая моё поместье, не соответствовала целям и задачам развития фермерского хозяйства — моей укреплённой фермы. Козлово было maison forte — но маленькой и стеснённой. Нужен был château fort.
Решение: Дон, Масловка, 250 гектаров
Именно поэтому после десяти лет проживания в Козлово я принял решение отправиться на широкие, бескрайние просторы — к реке Дон, в деревню Масловка. Вся деревня к тому времени не содержала жителей, была заброшенной. Соседей, возражающих коровам и другим моим животным, не существовало в природе. А объём земли, который мне довелось приобрести, составлял с самого начала более двухсот гектаров пахотной земли и около пятидесяти — под застройку.
Пятьдесят гектаров — это пространство, на котором можно развернуться. Двести гектаров пахотной земли — это кормовая база, обеспечивающая полную автономию. Для сравнения: участок Козлово — один гектар, то есть в пятьдесят раз меньше. Усадьба Шереметевых в Кускове — около 30 гектаров. Ясная Поляна Толстого — порядка 440 гектаров. Масловка — в этом ряду. Масштаб, заданный Хеленово, получил наконец физическое воплощение.
Укреплённая ферма на Дону
Масловка построена по классической формуле французской ferme fortifiée — укреплённой фермы. Мелкопоместный помещик с небольшим объёмом земли (двести гектаров — по меркам дореволюционных латифундий это немного), с хорошей укреплённой центральной усадьбой, с обширными надворными и хозяйственными постройками, с большим количеством сеновалов, выгулов, загонов — всё это составляет классическую укреплённую ферму, которую я так хорошо узнал во Франции и которую теперь возвёл на донском берегу.
Здесь живёт и сам хозяин. Здесь есть место для многочисленных родственников, когда бы они ни приехали навестить. Здесь есть место для проживающих работников. И все довольны, потому что всё, что мы производим, прежде всего нацелено на удовлетворение наших основных физиологических и духовных потребностей. Ферма кормит дом, дом защищает ферму — тот самый принцип, который я описывал в главе о типологии жилищ. Только теперь это не история, а моя жизнь.
Еда и пища: принципиальное различие
Мы не едим еды — мы питаемся пищей. Этой разнице стоит уделить несколько абзацев, хотя я посвятил ей целую книгу*.
Еда — это то, что продаётся в супермаркете: переработанное, упакованное, консервированное, замороженное, приправленное усилителями вкуса и подсластителями. Еда призвана утолить голод и доставить удовольствие — быстро, дёшево, бездумно. Пища — это нечто иное. Пища — это то, что выращено, собрано, приготовлено с пониманием того, что ты закладываешь в своё тело. Пища — это отношение к жизни. Когда ты знаешь свою корову по имени, когда ты знаешь, на каком лугу она паслась и какую траву ела, — молоко от этой коровы есть пища, а не еда. Когда ты сам посадил картошку, сам окучил, сам выкопал — это пища. Когда ты купил в пластиковом пакете мытую, облучённую, импортированную из-за океана картошку, обработанную от прорастания химикатом — это еда. Разница — онтологическая.
Масловка производит пищу. Не еду, а пищу — для тела, для духа и для размышлений. И именно в этом — её главная функция как жилища. Дом здесь является одновременно и кровом, и кормильцем, и лабораторией мысли. Как материнское чрево — помните? — было одновременно укрытием, системой питания, вентиляцией и средством передвижения.
* См.: Борев В. Ю. Еда и пища. — Масловка, 2024.
Дом-Глобус: шесть архитектурных источников
Основной дом в Масловке, в котором я обитаю, построен по моему собственному проекту и является сгустком различных архитектурных идей, проектных решений и культурологических типов жилищ, пропущенных через личный опыт. Это не стилизация и не копия — это синтез, в котором каждый из шести источников вдохновения узнаваем, но ни один не доминирует. Как в хорошей прозе, где слышны голоса нескольких традиций, но текст остаётся авторским.
Первый источник — шекспировский театр «Глобус». Построенный в 1599 году на южном берегу Темзы, «Глобус» представлял собой многоярусную деревянную конструкцию, где зрители на трёх уровнях галерей смотрели вниз, на сцену-помост, открытую небу. Всё здание было пронизано единым вертикальным пространством: от земли до неба, от партера до галёрки, каждый видел каждого. Мой дом устроен по тому же принципу: через всё здание проходит второй свет, идущий с четвёртого этажа вниз и освещающий все уровни. Сквозное внутреннее пространство, пронизывающее этажи, создаёт ощущение, что ты находишься не в доме, а в вертикальной вселенной, где свет — режиссёр, а палубы — ярусы единого театра жизни. На щите шекспировского «Глобуса» было начертано: Totus mundus agit histrionem — «Весь мир лицедействует». Мой дом — не театр, а его противоположность: здесь никто не играет.
Второй источник — французское альпийское шале. Слово chalet восходит к праиндоевропейскому cala — «защищённое место»; первоначально это была хижина савойского пастуха, укрытие от непогоды на высокогорных лугах, где делали сыр. К XVIII веку шале выросло из хижины в респектабельный трёх-четырёхэтажный дом, в котором каменный цоколь держит деревянные стены, широкие свесы крыши защищают фасады от снега и дождя, а мансардный этаж — полноценное жилое пространство. Именно это открытие — что пространство под крышей есть этаж, а не чердак, — совершил в XVII веке архитектор Франсуа Мансар, давший своё имя мансарде. В моём доме крыша работает по тому же принципу: под ней — не пыль и стропила, а сырная мастерская, дышащая, проветриваемая, живая. Как в настоящем альпийском шале — том самом, где пастухи варили грюйер, пока за стенами свистел горный ветер.
Третий источник — классическая русская северная изба, величайшее архитектурное изобретение народа, живущего в условиях, при которых, казалось бы, жить невозможно. На Русском Севере — в Архангельской, Вологодской, Олонецкой губерниях — крестьяне строили дома-дворы: огромные, иногда в три этажа, под одной крышей с хлевом, конюшней и сеновалом. Скот размещался по периметру жилой части и выполнял функцию живого утеплителя: десятки тёплых тел создавали тепловой контур, не дававший северным ветрам выдуть хозяйский дом. На втором этаже, над скотом, хранились огромные запасы сена, которые скармливались животным в течение долгой зимы — и при этом служили дополнительной теплоизоляцией из-под крыши. Гениальность конструкции — в том, что крестьянин мог прожить всю зиму, ни разу не выйдя на мороз: дом, скот, корм — всё в одном контуре. Именно этот принцип — автономного, самодостаточного жилого организма — лёг в основу масловского хозяйства.
Четвёртый источник — многопалубность океанского корабля. Линейный корабль XVIII–XIX века — это, по существу, плавучий дом на тысячу человек: каждая палуба несёт свою функцию, трюмы хранят запасы, камбуз кормит, квартердек командует. Мой дом — корабль на суше. Трюмы существуют в виде подвалов, погребов, бункеров и убежищ. Палубы — в виде этажей-платформ. Командный мостик — на четвёртой палубе, с круговым обзором на 10–20 километров. Дом, как и корабль, должен быть готов к любому шторму — и должен уметь автономно существовать, даже если весь остальной мир за бортом уходит под воду.
Пятый источник — французская ferme fortifiée, укреплённая ферма, о которой подробно говорилось в главе о типологии жилищ. Центральное жилое ядро, окружённое хозяйственными постройками; единый контур, замыкающий и оборону, и производство. Ферма кормит дом, дом защищает ферму.
И наконец, шестой источник — башня Монтеня: вертикальная организация пространства от публичного к интимному, от земли к небу, от приёма гостей к уединённому размышлению. Внизу — шум жизни; наверху — тишина мысли. Весь дом — восхождение.
Весь этот конгломерат — «Глобус», шале, северная изба, корабль, ferme fortifiée, башня Монтеня — сплавлен в единое целое. Дом не похож ни на что конкретное — и похож на всё сразу. Он — как хороший текст, в котором слышны голоса Пушкина, Монтеня и деда-печника, но автор — один.
Первая палуба — парадное помещение для встреч и официальных приёмов. Это гридница, если пользоваться древнерусской терминологией; aula, если говорить на языке средневековой кастеллологии. Здесь принимают гостей, здесь ведут разговоры, здесь разворачивается публичная жизнь дома.
Вторая палуба — уютные комнаты для гостей и кабинет с огромной библиотекой. Это — рабочее сердце дома, его интеллектуальный центр, его Болдино. Здесь пишутся книги и эссе, здесь читается и думается, здесь тишина, которой научил меня отец. И музыка, к которой приучили мама и бабушка.
Третья палуба — под крышей, по французским традициям, размещена сырная мастерская: вдали от посторонних глаз, в хорошо проветриваемом пространстве. Это производственный этаж, этаж ferme fortifiée: дом не только укрывает, но и кормит.
Четвёртая палуба — командный пункт. По совету деда — генерала, привыкшего видеть поле боя целиком, — здесь устроен всесторонний обзор на все четыре стороны, на 10–20 километров вдаль. Это дедушкино наследие: командир должен видеть горизонт. Иван Лукич учил, что пространство, которое ты не видишь, — пространство, которое ты не контролируешь.
И наконец, пятая палуба — отдельное помещение наверху: малый кабинет и спальня. Самый верх, самая тишина, самое уединение. Как библиотека Монтеня на верхнем этаже его башни — место, где человек остаётся наедине с собой, со своими мыслями и со звёздами за окном.
Пять палуб — пять функций: приём, работа, производство, обзор, покой. Дом выстроен как вертикаль: от социального — к интимному, от публичного — к частному, от земли — к небу. В этом он повторяет и структуру башни Монтеня (часовня — спальня — библиотека), и принцип парижского дома XIX века (бельэтаж — мансарда), и — если вдуматься — архитектуру самого материнского чрева, в котором тоже всё расположено послойно: защита — питание — покой.
Дублирующие системы: дом, который никогда не замёрзнет
В доме существует очень много всевозможных отопительных приборов, построенных по принципу дублирующих систем. Не забывайте: мой двоюродный дед Павел Лукич Туркель был печником, и любовь к печному делу, привитая мне в детстве, когда я подавал ему кирпичи и месил раствор, нашла полное воплощение в Масловке. Здесь есть камины и печи — русские, голландские, шведские. Здесь есть газовое отопление — как в городе, батареи через каждые двадцать сантиметров. Здесь есть буржуйки на все случаи жизни. Здесь есть булерьяны и различные иные отопительные системы.
Принцип прост и взят из военной инженерии, которой меня научил дед-генерал: любая жизненно важная система должна быть продублирована. Если откажет газ — работает печь. Если нет электричества — горит камин. Если случится что-то совсем непредвиденное — есть буржуйка, которая согреет в любых условиях. Дом тёплый и всегда уютный — при любых обстоятельствах, в любую погоду, при любом развитии событий. Это и есть крепость: не та, что красиво выглядит, а та, что выдерживает осаду.
Прозрачность и изоляция: парадокс пространства
Главная особенность моего дома — парадоксальное сочетание двух противоположных свойств. С одной стороны, здесь очень много уютных, изолированных пространств: комнат, ниш, закутков, куда можно уйти, затвориться, стать невидимым и неслышимым. С другой стороны, на каком бы этаже ты ни находился, весь дом — как на ладони.
Если я сижу на четвёртом этаже — наблюдательном и командном пункте, устроенном по типу авиационного КП, — мне достаточно опустить взгляд вниз, сквозь колодец второго света, чтобы увидеть всё: как в сырной мастерской на третьей палубе разливают сыр, что происходит в библиотеке на второй, кто пришёл на первый этаж из гостей и посетителей. Авиационный командный пункт — родная для меня стихия: я провёл на таких КП большую часть своих сеансов общения с дедом. Он часто брал меня с собой, и я видел, как идёт командование полётами, как хорошо можно озирать окрестности с высоты. Этот опыт — ребёнок на командном пункте, глядящий, как взлетают и садятся самолёты, — вошёл в архитектуру моего дома буквально: круговой обзор на 360 градусов, все 365 дней в году.
Через второй свет, проходящий от четвёртой палубы до первого этажа, можно наблюдать за всей жизнью дома. Но если ты не хочешь, чтобы за тобой наблюдали, — достаточно уйти в одно из многочисленных изолированных помещений. Дом одновременно прозрачен и герметичен, открыт и укрыт — как шекспировский «Глобус», где каждый видел каждого, но каждый мог уйти за кулисы.
Объём, а не площадь
Находясь на первом этаже, достаточно поднять взор — и ты увидишь потолок на уровне восемнадцати метров. Восемнадцать метров свободного воздуха над головой — это высота шестиэтажного городского дома, это высота нефа средневекового собора (Нотр-Дам де Пари — 33 метра, но собор строили два века, а мой дом я строил своими руками). Это пространство, в котором потолок не давит, а кубический объём воздуха просто невероятен.
По периметру первого этажа дом — это двадцать на двадцать метров, то есть четыре сотки. Четыре сотки — площадь двух трех московских квартир. Но объём — пять этажей вверх и один подземный трюм (он же погреб, он же подвал, он же убежище) вниз. Это пространство, которое мыслит не комнатами и квадратными метрами, а объёмами — кубами свежего воздуха, литрами солнечного света, гектарами земли за стенами, на которых пасутся тучные стада, как у маркиза Карабаса.
Кроме главного дома, есть многочисленные дворовые постройки, отдельные дома для проживания гостей и работников — всё это единый ансамбль, укреплённая ферма в полном смысле слова.
Собственный проект, собственная воля
Я создал этот дом, сложив несколько архитектурных и культурологических проектов в единую сущность. Постарался избежать эклектики и кича. Постарался сделать так, чтобы это был органический, мой собственный дом, по моему собственному проекту, на основе очень многих архитектурных и строительных решений — но без рабского следования ни одному из них. Как говорил Монтень: «Я заимствую у других лишь то, что не умею выразить столь же хорошо сам». Я заимствовал у «Глобуса» — второй свет, у шале — мансарду, у северной избы — тепловой контур, у корабля — палубность, у ferme fortifiée — автономию, у Монтеня — вертикаль. Но дом — мой.
И могу сказать: я очень люблю и горжусь своим домом. Я построил его именно таким, каким хотел. Хотел бы построить другой — построил бы другой. Но я построил именно этот, потому что дед учил меня быть всегда самим собой и делать только то, что свойственно именно мне. Дом построен по моим собственным представлениям об изолированности, защищённости, надёжности, прочности, самодостаточности, уюте, комфорте, просторе и воле. В этом доме очень хорошо дышится — потому что потолок не давит, а объём воздуха позволяет дышать так, как дышит человек на природе: полной грудью, без оглядки, без стеснения.
Дух дома: привидения, музы, домовые
Но всё, что было сказано до сих пор, — это материальная часть. Конструкция, размеры, палубы, системы отопления, кубические метры воздуха. Всё это важно — как скелет важен для тела. Однако главное в доме — не скелет, а душа. Не конструкция, а внутреннее содержание. Не то, из чего дом сложен, а то, кто в нём обитает — включая тех обитателей, которых не видно.
Во Франции говорят: une maison hantée vaut plus cher qu'une maison vide — дом с привидениями стоит дороже, чем дом без них. Это не суеверие и не шутка риелтора. Это точное наблюдение: дом, в котором есть незримые обитатели — будь то привидения, музы, домовые, духи предков, — это дом обжитой, намоленный, пропитанный временем. В нём скрипят половицы не просто так, а потому что по ним ходили поколения. В нём шелестят шторы не от сквозняка, а от дыхания памяти. В каждом старом доме есть свои привидения, свои духи, живущие за печками; в каждом шкафу — безусловно, какой-нибудь скелет. И всё это вместе называется обжитым, намоленным, благоустроенным домом.
Но если привидения — это прошлое дома, его археология, его палимпсест, то музы — это его настоящее и будущее. Муза — та, что вдохновляет на творчество, — существо не менее реальное, чем привидение, только действует в обратном направлении: привидение пугает и напоминает о смерти, муза окрыляет и напоминает о жизни. Соотношение невидимых существ — привидений и муз, пугающих и вдохновляющих тебя по ночам, — это отдельная история каждого дома, его интимная метафизика, его тайная бухгалтерия. В хорошем доме муз должно быть больше, чем привидений. В Болдине их было девять — по числу классических муз, — и Пушкин за три месяца написал больше, чем иной поэт за всю жизнь. В замке Дракулы муз не было ни одной — только привидения; оттого замок и стал ловушкой.
Русская традиция знает домового — дедушку-суседку, который живёт за печкой и следит за порядком в доме. Домовой — не привидение и не муза; он — хранитель. Он не пугает и не вдохновляет — он охраняет. Если хозяин ведёт себя правильно, домовой помогает: скотина здорова, молоко не киснет, дети не болеют. Если хозяин буянит, пьёт, бьёт жену — домовой мстит: стучит по ночам, путает гривы лошадям, прячет вещи. Домовой — это совесть дома, его нравственный камертон. И в моём доме, я уверен, домовой есть — тот самый, что прибыл сюда из печного дыма дедушки Павлуши.
Дом как система производства смыслов
Ибо дом существует не только для жизни. Жить можно и в бочке Диогена, и в бетонном загончике, и в вагончике на стройке. Дом — в том высоком смысле, в каком мы говорим о нём в этом очерке, — существует для производства. Для двойного производства.
Во-первых, для репродуцирования: продолжения рода, воспитания детей, передачи опыта, культуры, языка, мастерства от поколения к поколению. Русское слово «домострой» — при всех отрицательных коннотациях, наросших за века, — этимологически означает именно это: строительство дома как системы воспроизводства жизни. Ребёнок рождается в доме, растёт в доме, впитывает дом — его запахи, звуки, ритмы, правила, — и потом строит свой дом по образцу того, в котором вырос. Или — в сознательном бунте против образца — строит нечто совершенно иное. Но даже бунт отталкивается от дома.
Во-вторых — и это важнее, — для продуцирования: создания новых смыслов, ценностей, текстов, произведений, идей. Пушкин в Болдине продуцировал «Маленькие трагедии». Толстой в Ясной Поляне продуцировал «Войну и мир». Монтень в своей башне продуцировал жанр эссе. Вольтер в Ферне продуцировал Просвещение. Гюго на Гернси продуцировал «Отверженных». Хороший дом — это всегда фабрика смыслов, даже если хозяин не писатель и не философ: столяр, создающий стул; пекарь, выпекающий хлеб; мать, рассказывающая ребёнку сказку, — все они продуцируют ценности, и все они делают это в доме. Дом — это не только место, где ты живёшь. Дом — это место, где ты делаешь то, ради чего живёшь.
Именно так устроена Масловка. Здесь я пишу книги — очерки, монографии, статьи. Здесь производится сыр — не фабричный, а ремесленный, рождённый из молока коров, пасущихся на донских лугах. Здесь ведётся фермерское хозяйство — не ради прибыли, а ради пищи, которая, как мы помним, отличается от еды так же, как собор отличается от барака. Здесь воспитываются привычки, формируются взгляды, вызревают решения. Дом — не потребляет. Дом — производит. И в этом его высшее назначение, его оправдание, его raison d'être.
Здесь, на Дону, я построил то, что всю жизнь строил в воображении: свою укреплённую ферму, свой шекспировский «Глобус», свою башню Монтеня, свой корабль, стоящий на якоре в донской степи. Мой дом. Моя крепость. Мой sarāi — в исконном, персидском, дворцовом смысле этого слова.
XIII. Почему Брестская: крепость, которая не сдаётся
Настало время вернуться к названию этой книги. Почему — Брестская крепость? Почему не просто «мой дом — моя крепость», как в короткой английской формуле?
Английская формула My home is my castle — чеканная, универсальная, юридически безупречная. Она говорит: каким бы ни был твой дом — большим или маленьким, деревянным или соломенным, — это крепость. Крепость духа. Крепость стен. Крепость характера хозяина. Ни один шериф не вправе войти без ордера. Формула великая — но она про право. Про неприкосновенность. Про порог, за которым начинается чужая территория.
Однако ни одна культура, кроме русской, не знала понятия Брестская крепость. Брестская крепость — это не про право. Это про подвиг. Это про ситуацию, в которой крепость уже не может выполнять свою формальную функцию — оборонять линию фронта, — потому что фронт давно ушёл вперёд, враг уже под Минском, под Смоленском, рвётся к Москве, а ты — в глубоком тылу противника, окружён, отрезан, забыт. И всё равно не сдаёшься.
22 июня 1941 года, в 4 часа утра, Брестская крепость приняла первый удар вермахта. Около четырёх тысяч бойцов — против целой пехотной дивизии с десятикратным превосходством в живой силе. Артиллерийская подготовка: более семи тысяч снарядов обрушились на крепость в первые минуты. Связь уничтожена. Командование разбито. Склады горят. Воды нет. Приказа нет. И тем не менее — гарнизон дерётся.
Немцы рассчитывали взять крепость за восемь часов. Бои продолжались тридцать два дня. Майор Пётр Михайлович Гаврилов, возглавивший оборону Восточного форта, был пленён раненым 23 июля — на тридцать второй день войны, когда передовые части вермахта были уже за сотни километров от Бреста. Стрельба из казематов, по свидетельству местных жителей, слышалась до середины августа. Одна из надписей на стене крепости гласит: «Я умираю, но не сдаюсь. Прощай, Родина. 20/VII-41».
Брестская крепость — это не просто военный эпизод. Это архетип. Это формула сопротивления, когда всё потеряно — кроме духа. Когда стены разрушены — но стоят те, кто за ними. Когда нет воды, нет пищи, нет боеприпасов, нет надежды на помощь — но есть решение не сдаваться.
Орешек — крепость Шлиссельбург у истока Невы, державшаяся пятьсот дней блокады, — из того же ряда. Но Орешек стоял в линии фронта, получал снабжение, знал, что за ним — Ленинград. Брестская крепость была одна. В полном окружении. В полной тишине.
Крепости, которые не сдались
Мировая история знает десятки примеров стойкости крепостей при осаде, и каждый из них — урок для того, кто строит свой дом. Масада — крепость Ирода на отвесной скале над Мёртвым морем, на высоте 450 метров: 960 иудейских повстанцев против десятого римского легиона в 73 году нашей эры. Шесть месяцев осады. Четырёхметровая двухрядная стена, 36 сторожевых башен, гениальная система водоснабжения в пустыне. Когда римляне наконец пробили стену, защитники предпочли смерть рабству. Масада — это крепость, которая не сдалась, хотя пала. Её девиз — «Масада больше не падёт» — стал клятвой израильской армии.
Измаил — турецкая крепость на Дунае, считавшаяся неприступной: ров шириной 12 метров и глубиной до 10, стены высотой в 25 метров, гарнизон в 35 тысяч янычар. Суворов, прибыв 2 декабря 1790 года, выстроил рядом с крепостью её деревянную копию и шесть дней тренировал войска на макете. Ультиматум сераскеру был по-суворовски краток: «Двадцать четыре часа на размышление — и воля. Первый мой выстрел — уже неволя. Штурм — смерть». Штурм продолжался одиннадцать часов. Измаил пал — но показал, что даже неприступную крепость можно взять, если готовиться тщательно, а атаковать — дерзко.
Севастополь — дважды: 349 дней первой обороны в Крымской войне (1854–1855), 250 дней второй обороны в Великой Отечественной (1941–1942). Ленинград — 872 дня блокады, более 600 тысяч погибших от голода и обстрелов. Город не сдался, продолжал работать, производить оружие и — что поразительно — создавать культуру: Шостакович написал Седьмую симфонию в блокадном городе. Дом, который производит музыку под бомбёжками, — вот высшая форма полиморсоса.
Каждая из этих крепостей учит одному: крепость — это не стены. Стены можно пробить, разрушить, обойти. Крепость — это люди внутри стен и их решимость не сдаваться.
Устройство жизни укреплённой фермы
Как устроена жизнь внутри моей Брестской крепости? По тому же принципу, по которому устроена жизнь любой крепости, выдерживающей осаду: автономность, самообеспечение, дублирование жизненных систем. Крепость, зависящая от внешних поставок, — не крепость, а иллюзия. Достаточно перерезать линию снабжения — и гарнизон голодает. Масловка не зависит ни от кого.
Здесь собственное стадо — коровы дают молоко, из которого в казематах-подвалах зреют сыры. Здесь куры, бараны, овцы — белок, шерсть, навоз для удобрения. Здесь лошади — не декоративные, а рабочие, те самые, на которых дед-казак учил меня сидеть прямо. Здесь 200 гектаров пахотной земли — зерно, сено, корма. Здесь амбары-пакгаузы для хранения урожая, сеновалы, погреба для овощей. Здесь колодцы и скважины — собственная вода. Здесь дублирующие системы отопления — газ, печи, камины, буржуйки. Здесь дизель-генератор на случай отключения электричества.
Всё это — не паранойя и не выживальщический кураж. Это — здравый смысл, унаследованный от крестьянской няни Оли, от деда-печника Павлуши, от деда-генерала Ивана Лукича, от бабушек и дедушек, переживших голод, войну, разруху и знавших цену каждому мешку зерна и каждому ведру молока. Укреплённая ферма — это не блажь, а память рода, отлитая в хозяйственную форму.
Крепость-корабль в бурном море
Мы живём во времена, когда метафора корабля в штормовом море перестала быть метафорой. Рушатся государства — те, что казались вечными. Обрушиваются финансовые системы — те, что казались незыблемыми. Экономики, ещё вчера считавшиеся столпами мирового порядка, трещат по швам. Пандемии закрывают границы. Войны перекраивают карты. Санкции перерезают торговые пути. Инфляция пожирает сбережения. Технологические революции уничтожают целые профессии за пять лет. Турбулентность — вот слово, определяющее нашу эпоху.
В этих условиях дом-крепость, дом-корабль, дом-укреплённая ферма — это не роскошь и не чудачество. Это единственная разумная стратегия. Корабль в бурном море не может остановиться, но он может быть построен так, чтобы выдержать любой шторм. Для этого ему нужны: прочный корпус (стены), надёжный киль (фундамент), запас провизии и пресной воды (автономность), дублирующие системы навигации и энергообеспечения (печи, генераторы, колодцы), сплочённая команда (семья и работники) и — самое главное — капитан, который знает курс.
Масловка — это мой корабль. Мой ковчег, если угодно. Не тот, библейский, на котором спасалось по паре от каждого вида, — а тот, домашний, на котором спасается то, что мне дороже всего: семья, хозяйство, библиотека, мысль, ремесло, тишина для работы, пространство для роста, пища (а не еда), свежий воздух (а не кондиционированный), звёзды над головой (а не натяжной потолок) и дух — тот самый полиморсос, политико-моральное состояние, которое определяет, выстоит дом или рухнет.
Моя Брестская крепость
Вот почему я использую формулу не «мой дом — моя крепость», а «мой дом — моя Брестская крепость». Потому что Масловка — это не крепость в английском юридическом смысле, где речь идёт о неприкосновенности частной собственности. Масловка — это крепость в русском, брестском смысле: место, которое держится, когда всё вокруг рушится. Место, где хранятся запасы — не на чёрный день, а на любой день: сыры зреют в казематах-подвалах, зерно хранится в амбарах-пакгаузах, скот содержится в стойлах-укрытиях. Место, где есть лошади, коровы, куры, бараны, овцы — всё, что необходимо для автономного существования, независимо от того, что происходит за периметром.
Это — укреплённое фермерское хозяйство, которое служит одной цели: самообеспечению. Не богатству — достатку. Чтобы всего было достаточно. Не чтобы всего было много — а чтобы всего было достаточно. Вот основной принцип материального устройства моего дома. Стремление к достатку, а не к богатству, — формула, которую я унаследовал от деда-казака и которая, как мне кажется, является единственно здоровым отношением к материальному миру.
Политико-моральное состояние
Ну а то, что дух важнее материи, — этому учили меня и отец, и дед. Дед, человек военный, формулировал это на своём языке: полиморсос — политико-моральное состояние. Так в армии называют то неуловимое, что определяет: будет подразделение сражаться или побежит. Не вооружение, не численность, не укреплённость позиций — а полиморсос: вера бойцов в правоту своего дела, сплочённость, готовность стоять до конца.
Полиморсос дома — то же самое. Можно жить во дворце с полиморсосом нулевым — и дворец развалится при первом дуновении, как домик Ниф-Нифа. А можно жить в скромном доме с полиморсосом брестской крепости — и этот дом выстоит в любую бурю. Потому что дом — это не стены. Дом — это дух хозяина, отвердевший в камне.
XIV. Печь: второе чрево
Когда же человек рождается — куда его положат? На печку. Может быть, в люльку, подвешенную к потолочной матице. Может быть, на широкую кирпичную лежанку русской печи, застеленную овчиной. Но в сущности это одно и то же: ограниченное, замкнутое пространство — тёплое, сухое, проветриваемое, уютное. И главное — его будут кормить.
Печь — идеальная модель жилища, второе чрево. Сверху она накрыта крышей (сводом топочной камеры), а изнутри — это безопасное, тёплое пространство. Внутри печи готовится еда, которая подаётся наверх, на лежанку. Печь обогревает, сушит, моет (в русских деревнях в печах мылись вплоть до конца XIX века), лечит. Русская духовая печь, ведущая свою родословную от трипольских жилищ IV–III тысячелетий до нашей эры, занимала до четверти площади крестьянской избы и была в буквальном смысле её душой.
В русском фольклоре печь — ещё и транспортное средство. Емеля, герой сказки «По щучьему веленью» (сюжет ATU 675, 22 русских варианта; первая публикация — сборник П. Тимофеева, 1787), не просто лежит на печи — он на ней путешествует. На печи является пред царские очи, с печи ведёт переговоры с государем. Фольклористы отмечают, что мотив указывает на скрытую царскую природу героя: Емеля отказывается покидать своё передвижное жилище потому, что он в нём — государь. Печь для него — одновременно и дом, и трон, и колесница.
Вдумаемся: сказка повторяет архетип чрева. Внутри печи — огонь (энергия), пища (питание), тепло (защита). Снаружи — лежанка (безопасное место обитателя). И вся эта конструкция перемещается в пространстве — как перемещалась когда-то мать, нося в себе дитя. Печь-путешественница — это поэтическая формула дородового опыта, преображённая народным воображением.
XV. Вечный дом: шар земной
Когда же человек заканчивает своё земное существование — сменив за жизнь несколько жилищ, а может быть, прожив всю свою чудесную жизнь в одном и том же отчем доме, — он обретает вечное жилище. И лучше всего об этом сказал поэт.
Сергей Сергеевич Орлов — фронтовик, танкист, командир взвода тяжёлых танков, обгоревший в бою под деревней Гора 17 февраля 1944 года, — написал в двадцать три года стихотворение, первая строка которого — «Его зарыли в шар земной» — содержит грандиозную метафору: планета Земля оказывается не могилой, а домом. Не ямой, а мавзолеем — величественной усыпальницей, вечным жилищем.
Так замыкается круг. Чрево матери — первый дом. Пещера — дом, в котором человек впервые осознаёт себя хозяином пространства. Шалаш, землянка, изба, замок, дворец — дома сознательной жизни. Печь — дом в доме, тёплый центр мироздания. И наконец — шар земной: последний и вечный дом, в котором человек продолжает путешествовать по обычной орбите планеты, по траектории вселенского странствия.
Земля как дом — это не поэтическое преувеличение. Это точная антропологическая констатация. Человек рождается из чрева, живёт внутри стен и возвращается внутрь планеты. Он никогда не бывает снаружи. Он всегда — внутри. Весь его путь от зачатия до могилы — это перемещение из одного внутреннего пространства в другое, из меньшего дома в больший, пока последний дом не совпадёт с самой землёй.
* * *
Домом была утроба. Домом была пещера. Домом был шалаш, землянка, сруб, замок, дворец. Домом была печь. Домом станет земля. И все эти дома устроены по одному чертежу — чертежу, который природа набросала задолго до первого архитектора, задолго до первого кирпича, задолго до первого человеческого крика в предрассветной тишине каменного грота.
Мой дом. Моя Брестская крепость. Место, откуда не уходят.
Информационный портал Момент Истины является открытой дискуссионной площадкой. Мнение колумнистов и приглашенных гостей студии может не совпадать с позицией Редакции.
- Журналист международник.
- Главный редактор журналов: Видео АСС, Наркомат, АнтиДоза. Главный редактор газеты: Советник Президента
- В настоящее время фермер сыродел ремесленник. деревня Масловка. РФ.
- Автор 5 монографий и более 500 научных публикаций.